Серия Балканска Прича
В Гучу мы поехали разводиться. Это была идея Аленки. Я все вопросы хотел решить дома. Сесть на кухне, поставить, в середину стола бутылку воды, открыть ноутбук – я любил ноутбук как щит Персея во время важных разговоров, – и выписать по пунктам, что кому останется: машина – ей, кофеварка – мне, собака – мне, библиотека психоанализа – ей, деньги за последний месяц аренды – моя обязанность. Ну и дочь. Тося. С кем останется наша пятилетняя дочь? Боже.
Аленка сказала:
– Нет.
– Что нет?
– Я не хочу заканчивать нашу жизнь за кухонным столом. Поедем на фестиваль трубачей.
Тося о нашем решении развестись ничего не знала. Она знала, что мы едем на фестиваль, что в гостинице будет бассейн – это оказалось неправдой, – и что ей разрешат съесть столько мороженого, сколько она сможет (тоже оказалось неправдой), и она подудит в трубу.

Тося была интересным ребёнком. Не милой принцесской, а скорее маленькой пятилетней версии жены Шрека. Ее трудно было сдвинуть с места и физически, и аргументами. У неё были крепкие ножки, упрямая стать и серьёзные серые глаза, а также привычка выслушивать взрослых до конца, после чего делать то, что она собиралась делать с самого начала. Полное имя её было Антонина, сильное, что и сказать, данное в честь Аленкиной бабки по матери, но никто её так не называл.
– Сколько мороженых можно? – спросила Тося, когда наша машина спустилась по серпантину мимо Чачака – города на полпути в Гучу.
– Два, – сказала Алёнка.
– В день? – Тося опустила глаза.
– За всю поездку.
Тося некоторое время смотрела в окно, дула губки, водя пальчиком по стеклу, а потом выдала:
– Тогда я съем оба сегодня.
Алёнка посмотрела на меня:
– Твоя дочь.
Я ничего не ответил. В последние месяцы мы с Аленкой перекидывали Тосю как горячую картошку один другому. Если Тося хорошо рисовала – дочь Алёнки. Если разбрасывала одежду – моя. Если упрямилась – моя. Если была слишком чувствительна – Алёнкина. Развод, наверное, среди прочего означает необходимость окончательно определить происхождение некоторых черт характера ребёнка перед тем, как безжалостно разделить его жизнь на до и после.
За четыре года брака мы сменили три страны, семь квартир и пять языков, на которых объясняли посторонним, откуда мы. В Сербии уже прожили почти два года. В июле мне предложили работу в Вене, и Алёнка сказала: «Я больше никуда не поеду». Я ответил: «Хорошо». А через неделю купил билет на собеседование.
Здесь и начинается история развода, если считать причиной события. Но причины – изобретение людей, которые боятся признаться, что жизнь состоит главным образом из накопления. Кран капает. Человек чуть громче обычного закрывает дверь шкафа. Женщина вздыхает. Мужчина не спрашивает почему. Проходит шесть лет. Они разводятся.
Наша машина огибала крутой холм, в динамиках играл тихий джаз. Я включил кондиционер. Алёнка открыла окно.
– Кондиционер работает, – сказал я.
– Знаю.
– Тогда зачем окно?
– За окном пахнет летом.
– Еще бы – тридцать четыре градуса.
Она высунула руку наружу. Мы несколько секунд молчали.
– Дан, – сказала она. – Мы едем разводиться. Переживи открытое окно.
Тося на заднем сиденье перестала жевать печенье:
– Куда мы едем?
– В Гучу, – сказала Алёнка.
– Я знаю. А разводиться куда?
Наступило молчание. Мы переглянулись.
– Это такое взрослое слово, – сказала Алёнка.
– Плохое?
– Не обязательно.
Тося подумала:
– Тогда ладно. – И доела печенье.
За десять километров до Гучи мы услышали первые трубы. Горы были густо-зелёными, жара стояла недвижимая как наша упрямая Тося. Звук плыл откуда-то из-за холмов – совершенно невозможный на таком расстоянии. Было сначала три коротких ноты, потом одна длинная.
Там-та-дааа. А потом еще два раза: Там-та-дааа…. Там-та-дааа……..
Звук миновал ту часть мозга, где я обычно помещал объяснения, и оказался сразу за грудиной. Мне и так-то ехать было тошно, а теперь совсем расхотелось. В Центральной Европе человек веками строил стены, чтобы не слышать соседа. А на Балканах – покупал трубу. Йех! В этом, вероятно, заключалось одно из различий между цивилизациями.
Затем Тося важно выпрямилась и сказала:
– Ну, приехали. – мы улыбнулись с Аленкой.
Когда наконец все же прибыли, в Гуче было нечем дышать, воздуха катастрофически не хватало.
– Его выдули трубачи, – значимо заявила Тося.
Люди на улицах и в переулках касались друг друга животами, плечами, мокрыми спинами. Оркестры возникали из-за поворота как ни бывало и, сталкиваясь с другими оркестрами, тут же устраивая уличный батл. Отдельные музыканты, свободно бродившие по улицам, держали сияющие инструменты так буднично, словно это были продолжения их собственных тел.

Я никогда прежде не видел, чтобы медь выглядела настолько живой. В огромных полированных раструбах проплывало всё вокруг: лица, деревья, вывески, куски неба, мы с Аленкой и Тосей, – но мир входил туда уменьшенной и слегка искривлённой копией. Огромные барабаны протискивались между столами.
Город был пропитан запахом жареного мяса, углей, пота разгоряченных музыкантов, ароматом сладких палачинок и кислого свадбарского купуса. На вертелах вращались свиньи. В реке отражались красные и жёлтые зонты.
Тося получила маленькую пластмассовую трубу красного цвета, сделанную так, чтобы только лишь дожить до вечера, и тут же стала дудеть.
– Не дуди возле уха, – сказал я, и она тут же дунула мне прямо в ухо.
– Тося.
– Я забыла.
Мимо проехал мужчина в костюме Флэша. Сюрреализм нарастал. Флеш сидел на трёхколёсном велосипеде и спокойно ел огромную плескавицу, попутно вращая педали.

– Папа, – сказала Тося. – Это настоящий?
– Конечно, – ответил я.
Алёнка посмотрела на меня:
– Не ври ребёнку.
– А откуда ты знаешь, что ненастоящий?
Флэш миновал нас. Тося проводила его долгим взглядом:
– Настоящий.
Возле магазина на углу площади сидели мужчины под вывеской VOĆE I POVRĆE. А рядом стояли два мальчика. Один – лет двенадцати, плотный, в жёлтой футболке. Второй – худой, настороженный. Они стояли почти вплотную и дули из золотых труб прямо в лица друг другу.
Алёнка засмеялась:
– Вот. Нормальная модель брака.
– Кто из них я?
– Оба. Один ты, когда говоришь. Второй – когда слушаешь.
Я хотел ответить, но в этот момент весь звук исчез. Я повертел головой.
Вокруг продолжали греметь оркестры, люди кричали, барабанщик на другой стороне улицы раздувал щёки, но наступила абсолютная, плотная тишина.
И из молчащей трубы мальчика в жёлтой футболке я отчётливо услышал:
– Дан. И еще раз: – Дан.
Это был голос моего отца. Я не слышал его девять лет.
– Дан, постой. – Это был уже другой голос. Я обернулся. За мной стояла Тося и дергала меня за край футболки.
– Папа?
Гуча обрушилась освоим карнавалом братно – барабанами, криками, звоном меди. Я присел перед Тосей и схватил её за плечи:
– Ты слышала?
– Что?
– Ничего.
Она посмотрела на меня серьёзными серыми глазами:
– Ты странный. Дедушка тоже здесь?
– Какой дедушка?
– Твой.
– Почему ты спрашиваешь?
Она пожала плечами:
– Не знаю. – И дунула в красную пластмассовую трубу.
От шума мы спаслись в Музее трубы. Внутри пахло деревом, пылью и старой медью. Было прохладно.
На стенах висели чёрно-белые фотографии первого Сабора 1961 года. Смотритель, пожилой серб, рассказал нам, что тогда для конкурса едва удалось собрать четыре оркестра. Здешний учитель математики вместе с учительницей музыки сели на мотоцикл и поехали по деревням – искать старые инструменты и людей, которые умели на них играть.
– Зачем они это сделали? – спросила Аленка. – Они были мужем и женой и собирались разводиться? – Она все еще думала, что шутит таким образом.
– Нееет, но если бы и были, то это было бы их лучшей попыткой спасти брак. Все таки это была этнографическая экспедиция с целью спасти наш край.
– Ясно, – я пожал плечами и мы продолжили рассматривать инструменты.
Многие трубы пришли в Драгачево с фронтов Первой и Второй мировых войн. Мужчины возвращались из армии и приносили их домой. На тех же трубах, которые раньше подавали военные сигналы, потом играли свадьбы, славы, коло и похороны. Инструмент оставался прежним – менялся лишь воздух, который через него прогоняли. Это был уже послевоенный воздух надежды.

У стены под стеклом лежала старая труба. Тёмная, вмятая, почти коричневая.
Смотритель открыл витрину и разрешил мне взять её. Металл был прохладным и легким.
– Можно сыграть? – спросил я.
– В эту – бесполезно, – ответил смотритель.
– Почему?
– Не держит воздух. Воздух уходит.
Тося заглянула в раструб:
– Куда? – подняла она пристальный взгляд на смотрителя.
Мужчина подумал:
– Никуда. Просто наружу.
Тося удовлетворённо кивнула. Для пятилетнего человека это объяснение выглядело исчерпывающим. На улице Алёнка сказала:
– Они ездили по деревням и собирали то, что осталось. Красиво.
– Не начинай.
– Я ничего не говорю.
– Ты молчишь метафорой.
Она посмотрела на меня и засмеялась. Мне всегда нравилось, как она смеётся, когда её ловят. Я давно об этом не думал.

К вечеру мы добрались до речки Бьелицы. Здесь было свежо, воздуха было вдоволь и между звуками появлялось пространство.
Мы сели на берег. Тося сняла сандалии и вошла в воду по щиколотку.
– Не глубже, – сказала Алёнка. Тося пошла глубже.
– Тося.
Она вернулась на три сантиметра. Я открыл пиво, и Алёнка отпила у меня. Она всегда так делала – никогда не покупала своё, но выпивала половину моего. Раньше меня это умиляло, потом раздражало, а сейчас я просто смотрел, как она держит бутылку.
– Оленёнок, купи своё, – сказал я.
Она замерла:
– Что ты сказал?
– Купи своё пиво.
– До этого.
– Не помню.
– Врёшь.
Она отпила ещё и ничего больше не сказала.
Ночью на стадионе играл Деян Петрович. Народу было столько, что двигаться стало невозможно. Бас входил через ноги, барабан бил в живот, а труба делала странное с грудной клеткой – обнаруживала внутри пустоты и гул, о существовании которых никто не подозревал. Тося сидела у меня на плечах, держа ладони на моей голове. Алёнка стояла впереди. Вспышки света выхватывали её тонкую шею и прядь волос, прилипшую к коже от жары. Труба взяла долгую, предельно высокую ноту. И внутри этого звука отец сказал:
– Воздух не трать.
Я отчетливо слышал его баритон! Так он говорил всегда, когда я пытался доказать ему что-то длинное и бессмысленное. Я засмеялся.
– Что? – крикнула Алёнка, оборачиваясь.
– Ничего!
Я кивнул. Алёнка не стала спорить. Накрыла своей ладонью мою руку, лежавшую у неё на талии, и мы простояли так до конца концерта. Но потом, около двух ночи, мы потерялись.
Еще час Гуча была не городом, а сошедшим с ума единым организмом, пытавшимся справится с гормональным взрывом. Оркестры и отдельные музыканты двигались по ней, как кровь. Люди, спавшие у заборов, казались оставленными телами, души которых ушли танцевать. Телефон Алёнки не отвечал. Тося держала меня за палец.
– Мама ушла от нас? – спросила она.
– Нет.
– А потом уйдёт?
– Кто тебе сказал?
– Вы говорили. Всегда.
Мимо нас снова проехал Флэш на трехколёсном велосипеде. Его коленки доставали ему до ушей и до его забавных золотых крылышек на шлеме. Он поравнялся с нами, посмотрел на Тосю и молча указал рукой вправо.
– Папа, он показывает, – сказала Тося. – Пошли. Флэш знает.

Через два дома мы нашли Алёнку. Она сидела на тротуаре с девушками из женского духового оркестра. Музыкантки отдыхали и пили пиво. Одна положила голову прямо на большой барабан.
– Где ты была? – спросил я.
– Здесь. Телефон сел.
Молодая трубачка протянула мне инструмент:
– Ajde!
– Я не умею.
– Никто сначала не умеет.
Я взял трубу. Она была тёплой и тяжёлой. Прижал мундштук к губам и выдохнул. Получился звук умирающего гуся. Все засмеялись.
– Папа плохо умеет, – сообщила Тося оркестру.
Пожилой трубач, сидевший рядом на пластиковом стуле, подошёл, постучал мне пальцами по груди:
– Odavde. Отсюда.
Он бесцеремонно взял меня пальцами за подбородок.
– Не жми медь к губам, – сказал он по-сербски, а потом добавил редкое франкоязычное слово, звучавшее здесь совершенно дико: – Амбушюр. Давай, губы зажал, ты ими хочешь продавить металл.
– Дави губами на металл – переводила, хихикая, Аленка.
Девушка, что молча курила все это время, встала и оттолкнула пожилого трубача. Она расправила оборки своей слишком пышной юбки и взяла трубу.
– Лучше я. Смотри, металл не надо давить, с ним надо совпасть. Она показала на расслабленные уголки своего рта. – И не меняй клапаны. Смотри.
Она взяла трубу, приложила к губам и, не касаясь пальцами вентилей, одним сжатием губ и изменением дыхания перевела звук на октаву выше. Чистый, сухой передув.
– Инструмент тот же, – сказала она. – Воздух другой. – Я прижала мундштук к губам, не стала дуть изо всех сил, просто изменила напряжение мышц вот тут, – и она коснулась его щеки, тыльной стороной своей руки. – Пробуйт найти то самое соприкосновение живой кожи и тёплой меди. Вдох и выдох.
Она повторила движение. Я за ней. Труба не заревела – она мягко перескочила на верхний гармонический регистр. Сработал передув. И тут внутри этого высокого, не принадлежащего мне тона я отчётливо услышал собственный детский голос: «Папа, подожди». Я опустил трубу.
– Что? – спросила Алёнка.
– Я слышал себя. В трубе.
Тося кивнула, будто речь шла о совершенно естественном деле. Да, все так и должно быть.
Когда они вернулись в отель, в комнате было душно. Тося заснула между нами поперёк кровати – обычная стратегия завоевания пространства. Её тёплая пятка лежала у меня на животе, голова – у Алёнки на бедре.
За окном где-то далеко еще играли загулявшие трубы.
– Дан, – тихо сказала Алёнка в темноту. – Ты понял, что тебе сказал тот старик? – Про амбушюр.
– Про что?
– Положение губ. Он сказал, что мы слишком сильно вдавливаем металл в лицо. От этого звук дохнет.
Алёнка молчала несколько секунд. – Мы слишком стараемся, – сказала она. – А старик показал передув. Просто выдыхаешь тот же воздух чуть иначе, не трогая клапаны, и получается совсем другая нота.
– На той же самой трубе?
– На той же самой. – Алёнка перевернулась на бок, задев меня плечом. Я помолчал, а потом произнес:
– У меня дважды было видение. Будто отец тут с нами, говорит из труб. Я схожу с ума.
– А что отец говорит? – как ни в чем ни бывало, спросила Аленка.
– «Воздух не трать». – Я помолчал. – Отец обычно говорил «Воздух не трать».
Она тихо хмыкнула в подушку:
– Проделать такой путь из загробного мира, чтобы сказать тебе не п&sдеть по пустякам, – это требует характера. Уважаю тестя.
***
Утром нас разбудила трубаческая побудка. Пьяные традиции шестидесятых годов давно стали государственным ритуалом. За окном гремела история. Тося села на кровати, волосы торчали во все стороны:
– Это Флеш приехал?
– Нет, – сказал я.
– Тогда скажи им потише.
В воскресенье по улицам шла драгачевская свадьба. Лошади, старые костюмы, жених, невеста, сватови.
Пока процессия двигалась мимо культурного центра, произошла странная вещь. У людей вокруг словно исчез возраст. Старая женщина оказалась одновременно девочкой и старухой, а невеста шла по улице, заключая в себе сразу всех женщин, которыми могла бы стать.
Я посмотрел на Алёнку – двадцатидвухлетнюю, сорокалетнюю, совсем старую. И увидел ещё одну – ту, которой не было. Она стояла на чужой кухне без меня. Была совершенно в порядке, просто жила другую жизнь.
Один из трубачей в процессии подошёл совсем близко, поднял инструмент и сделал вдох. Алёнка вдруг схватила меня за руку:
– Дан. Это ты сказал?
– Что?
– Сейчас.
– Я ничего не говорил.
Она отпустила мою руку:
– «Я не хочу уезжать без тебя».
– Алён, я правда не говорил.
– Знаю.
Тося наклонилась с моих плеч:
– Я тоже слышала.
Мы оба подняли головы:
– Что ты слышала?
– Трубу, – удивилась Тося. – А что ещё? Хочу мороженое.
Перед выездом мы снова зашли в музей. Смотритель узнал нас.
– Труба жива? – спросила Тося.
– Пока да.
– А воздух? Который уходил?
Мужчина улыбнулся:
– На месте, для неё не нужен новый, старого воздуха не бывает.
– А те люди в шестьдесят первом… они нашли всё, что искали? – спросил я.
– Нет, – сказал смотритель. – Но Сабор состоялся. Значит, хватило.
***
В сентябре Алёнка всё-таки сняла квартиру в двадцати минутах от нашей.
На развод мы так и не подали. В Вену я пока не уехал. По субботам мы втроём завтракали. Мы выяснили, что существует довольно большая территория между «вместе» и «не вместе», просто раньше нам никто о ней не рассказывал.
Фотографии из Драгачево Алёнка прислала в конце месяца. Я рассматривал их вечером на ноутбуке. Флэш с плескавицей, Тося в красной пластмассовой трубе, Бьелица, женщины-музыканты, старая витрина. И снимок двух мальчиков с золотыми трубами.Я увеличил полированный раструб, где отражалась улица. Изображение дрогнуло, распалось на пиксели и собралось снова. В раструбе стоял мужчина в светлой рубашке в синюю клетку. Я помнил эту рубашку. Мать выбросила её после смерти отца. Лица нельзя было разглядеть, но плечи и поднятая рука были его.
На следующем снимке мужчины не было. Я вернулся назад – стоял.
Из комнаты вышла Тося. Она ночевала у меня.
– Что смотришь?
– Фотографии.
Она взобралась ко мне на колени и ткнула пальцем прямо в раструб:
– О. Дедушка.
Я замер:
– Какой дедушка? Ты его никогда не видела.
– Видела, – сказала Тося с легким раздражением человека, которого заставляют объяснять очевидное.
– Где?
– В Гуче. Когда трубы молчали. – Она спрыгнула с моих колен. – Я хочу воды.
Она ушла на кухню. Я остался перед экраном. Человек в раструбе держал поднятую руку. Возможно, он прощался. Возможно, просил подождать. Я закрыл ноутбук. Вышел на кухню, налил Тосе воды. Она отпила половину и оставила стакан на столе.
– Допивай, – сказал я.
– Не хочу.
– Зачем тогда просила?
Она пожала плечами:
– На будущее.
Я не стал спорить. Пошёл в комнату и открыл окно. В квартиру вошёл прохладный ночной воздух. Некоторое время я просто стоял у окна и слушал тишину за стеклом. В ней не было труб, но воздуха вполне хватало, чтобы дышать.